Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сержант Пэрри Райс, эн-вай-пи-ди.
У сержанта Пэрри Райса сильный южный акцент (скорее всего, Нью-Орлеан), очень много белых зубов и глянцевитая, как лакированное дерево, темно-коричневая кожа. Он чуть растерян и слегка разочарован — не ожидал увидеть двух белых леди в этом рыдване. Гнали как обдолбанные подростки, а тут на тебе! Скука, опять за все дежурство ничего стоящего.
Разглядывает карточку водительских прав, снова наклоняется — нет, не пахнет спиртным, да и какое к черту спиртное — пенсионерки! Хотя та, рыжая, еще ничего, вполне; у него была старушка до службы, в Билокси, черная, правда. Такие чудеса вытворяла, молодухам бы не грех подучиться!
Сержант улыбается Митрофановой, та жеманно поводит плечами, черт, вот ведь баба! — полька, что ли, хрен этих белых разберешь — все, как из одной коробки, — он вполне серьезно просит соблюдать правила и скоростной режим, лихо козыряет, и, посмеиваясь, идет к своему «Форду». Он чуть хромает, в детстве у него был полио, сейчас, правда, хромота почти незаметна.
Кац включает поворотник и тихо-тихо, будто на цыпочках, трогает машину с места.
Минут десять едут молча. На Таймс Сквер попадают в пробку. Кац все это время недовольно шмыгает носом и беззвучно шевелит губами. Наконец ее прорывает:
— Или ты, Митрофанова, совсем уже очумела! Это ж полицейский! У нее, у дуры, наган в трусах, под жопой деньги уворованные, а она, шалашовка, глазки сидит строит. Нет, вы только поглядите на эту профурсетку — блузку рассупонила, лифчик видать, тьфу! Это ж кому только рассказать! О-о-ох, божешмой, связалась с нимфоманкой-пескоструйщицей, ни стыда, ни совести! Ведь пацан совсем, Кольке твоему ровесник!
— Ага, пацан! То-то на меня так пялился. Завидно, что ли? Да если б я его не завлекала, твоя тощая задница бы уже на нарах в участке прохлаждалась!
Кац от возмущения даже поперхнулась:
— Если б не ты, я бы сидела дома и чай с пирожными пила! Поняла, шлендра?
8
Переночевали в дрянном мотеле на Девяносто пятом шоссе.
Сырые простыни, бежевый палас в пятнах, вонь прокисших окурков. Толком и не спали, лишь под утро забылись, как в угаре.
Денег оказалось гораздо больше, чем предполагали. Митрофанова довольно хлопала и потирала ладоши, Кац страшно перепугалась и запричитала свое «божешмой», Митрофанова, рассердясь, накричала на нее; короче, когда подъезжали к Филадельфии, настроение у обеих было мерзкое.
— Вон там можно, за столбом остановись, — сипло сказала Митрофанова, откашлялась, — ты со мной?
Кац отвернулась и скрестила руки на груди.
— Ну-ну, Бонапарт, твою мать! — Митрофанова от души саданула дверью.
В помещении почты было душно и воняло клеем. Митрофанова встала за плешивым коротышкой с перхотью на пиджаке. «Откуда перхоть, — подумала она еще, — волос-то нет».
Подошла ее очередь. Митрофанова лениво выставила на прилавок спортивную сумку, продолжая запихивать туда толстую малиновую кофту. Молния застряла. Митрофанова, виновато улыбаясь, ласково спросила:
— У вас коробочки не будет, вот посылочку бы надо… молния, черт…
Круглолицая китаянка или кореянка, поджав неодобрительно губы — не могут дома все как надо приготовить, ну и публика! — молча достала коробку.
— Вот спасибо, вот замечательно, вот мы ее, родимую, щас туда… — Митрофанова неожиданно ловко справилась с упрямой молнией и впихнула сумку в коробку.
Азиатка строго спросила:
— Стекло, взрывчатые и горючие вещества, жидкости и продукты питания, яды, оружие?
— Ну что вы! Вещи теплые сестре отправляю, носки, варежки, — а про себя продолжила — мешок денег, пистолет.
Последнее было завернуто в украденную из мотеля наволочку и завалено сверху тряпьем.
— Адрес?
Митрофанова, чтоб не напутать (вот была бы потеха!), достала бумажку, прочла, близоруко щурясь:
— Так… Канада, провинция Квебек, Лосиные Озера, абонентский ящик 187.
Китаянка проворно набила адрес, прилепила стикер, шлепнула красной печатью — все это почти одновременно, как Шива, — и, бросив коробку на ленту транспортера, отправила ее в чрево почты.
— Обожаю эту страну! — выпалила Митрофанова, распахнув дверь и плюхаясь на переднее сиденье, — надо же вот так верить людям, а?! Кончай кукситься, Софка, давай в аэропорт дуй! Все у нас только начинается.
9
Кац никогда не жила на лесном озере.
Поздняя северная осень скупа и бесцветна: клены уже осыпались, ели черны, снег еще не выпал. Лист приклеился к свинцовому зеркалу воды и скользил меж белых облаков и холодной синевы перевернутого неба. Хотелось молчать и, запрокинув голову, вдыхать и вдыхать полной грудью морозный воздух, застывший в предвкушении первых колючих снежинок.
Потянуло душистым берестяным дымком — Митрофанова затопила печь, они на всю зиму запаслись березовыми дровами — спасибо Экалуи, егерю-индейцу, привез, да еще и сложил в ладные поленницы.
Укладывая, он все пел что-то с птичьим присвистом, здорово у него это выходило, весело. Митрофанова спросила, о чем поется; песня оказалась вовсе не веселой — про девушку, что умерла, и плывет на хрустальном месяце и спрашивает у звезд: «Жизнь — что это? Мерцание светлячка в ночи? Или дыханье оленя морозным утром? Или тень орла, что скользит по траве?»
У егеря тугая коса, волосы черные, блестящие, как вакса, в косу вплетены ремешки с серебряными пережимами, а на шее шнурок с тотемом — рыба из черненого серебра с бирюзовым глазом. Его племя — инуктитук, что значит «люди озера». А соседи из долины всегда звали их просто — «ику» — рыба.
От его сильных рук пахло хвоей и табаком. В профиль он был похож на Цезаря, вырезанного из жесткой коричневой коры, а анфас это сходство исчезало из-за черных, как вишни, и наивных, почти детских глаз.
Вечером они сидели на ступенях крыльца, от чая шел душистый дымок, они, обжигаясь, пили и смеялись.
Быстро стемнело, и паутина голых веток покрыла помрачневшее небо. Стало тихо и тревожно.
Митрофанова хотела научить егеря песне, но русские слова ему не давались, дальше первой строчки дело не пошло. Тогда Митрофанова, нетерпеливо махнув рукой, начала старательно выводить сама: «…в той степи глухой замерзал…». У нее был округлый русский голос, негромкий, но что называют «с душой». Печальный звук плыл над потемневшей водой и умирал тихо, без эха, так и не долетев до другого берега. Митрофанова пела про лошадушек и про обручальное кольцо, про то, что ямщик любовь свою унес в могилу, индеец ласково улыбался и плавно качал головой в такт. Кац тихо пошмыгивала, моргала, а под конец разревелась.
Егерь уехал, Кац позвякивала посудой на кухне, изредка к